Вот мне и 50 лет. Полвека. Что это значит? А это значит лишь то, что я живу давно. Вот и всё. Я не подвожу итоги. С какой стати? Я не чувствую в себе признаков старости. Я не ощущаю себя пожилым человеком. Просто я знаю, что живу давно. Полвека. Есть именно это знание. Особых ощущений пока нет, но само это знание удивляет.
Я живу полвека...
Вот мне и 50 лет. Полвека. Что это значит? А это значит лишь то, что я живу давно. Вот и всё.
Я не подвожу итоги. С какой стати? Я не чувствую в себе признаков старости. Я не ощущаю себя пожилым человеком. Просто я знаю, что живу давно. Полвека. Есть именно это знание. Особых ощущений пока нет, но само это знание удивляет.
Несколько лет назад я заметил, что работники железной дороги, метрополитена и коммунальных служб практически перестали обращаться ко мне «молодой человек». А на сегодняшний день и вовсе прекратили. До 45 лет я слышал такое к себе обращение часто.
В зеркале я не вижу существенных отличий от того, что в нём отражалось пять лет назад, но людям виднее.
Глядя на тех, кому также, как мне, 50 или около того, я чаще всего думаю, что их полтинники гораздо очевиднее моего, и что мне пока мой возраст ни за что не дать. Но люди его мне дают. А молодые дают даже с перебором. Легко и щедро.
Моему деду Борису Васильевичу, когда я родился, было 48. И он сразу стал Дедом. Когда ему исполнилось 50, я уже вовсю его звал Деда – и больше никак. Деда был старый. Он всегда был для меня старым.
В школьные годы, в годы юности человек, которому 50, ощущался бесконечно взрослым, а то и просто стариком, в зависимости от внешнего вида, количества зубов, волос и состояния одежды. Вот и мне 50. А я знаю, что директору нашей школы, когда я из неё выпускался, не было и сорока шести. Но она была директор школы! Тётка. Почти бабка, для нас семнадцатилетних.
Я давно живу. Я родился в год пятидесятилетия Февральской и Октябрьской революций. Теперь 50 мне, а революциям исполняется 100.
Когда-то на уроках истории мне казалось, что революция была давным-давно, хотя к нам приходили в школу старенькие люди, которые революцию, по их словам, вершили в наших далёких от Петрограда таёжных местах. Я смотрел на тех людей как на одряхлевших былинных богатырей.
Революция была в моём сознании таким великим событием, что казалась чем-то древним и незапамятным, наряду с Куликовской битвой. Ну а то, что было до революции, казалось мрачным, тёмным, беспросветным и древним, как времена до нашей эры. Так что поэт Некрасов виделся мне в истории где-то рядом с Гомером. Только Некрасов был помрачнее. А дореволюционная история казалась куда беспросветнее весёлых и интересных мифов Древней Греции.
Да, революция казалась мне чем-то очень давним. Но я сам так давно живу, что мне теперь кажется, что революции не было никогда.
Я живу давно. Я был октябрёнком, был пионером, был комсомольцем, и даже… не верится, но я подавал заявление на вступление в члены Коммунистической Партии Советского Союза. Да-да! Успел. Было дело. Во время срочной воинской службы я подал заявку на вступление в ряды партии. И даже нашёлся офицер, разумеется, коммунист, который меня рекомендовал. Моё заявление не было принято. Но это не важно. Я же это сделал. Сделал, потому что знал, что в Вооружённых силах, в отличие от гражданской жизни, в Компартию вступить легко, а к членам партии совсем иное отношение, и это может быть весьма полезным. Почему ещё я это сделал? Да потому что я живу давно.
Исключительно по этой же причине я любил Ленина. Это я отчётливо помню. У Деда на столе стояла фотография Ленина, читающего газету «Правда». Дед её поставил не для показухи, а для себя. Дед Ленина любил, и я любил. Я любил эту фотографию, я любил кудрявого мальчика на октябрятской звёздочке, я любил золотой профиль Ленина на пионерском и на комсомольском значках. Я помню, как нёс в школу пионерский галстук с трепетом, гордостью, боясь помять. И помню, как, рыдая, бежал из школы после того, как меня за слабые оценки по ряду предметов в пионеры не приняли. А я торжественную клятву выучил так, что помню до сих пор. Меня в пионеры приняли существенно позже, но я всё равно был счастлив, и бежал по улице, по холоду, расстегнув куртку, без шарфа, чтобы все видели мой алый галстук.
Я давно живу и я не забуду, какое всецелое восхищение вызывал у меня Ленин. У меня в голове не укладывалось, что человек смог сделать Такое в жизни. Тома собраний сочинений Ленина внушали священно благоговение, хотя я в них никогда не заглянул. Они стояли за стеклом шкафа в кабинете истории как что-то неприкосновенное и монолитное. Как что-то непостижимое. Как не просто великое, но величайшее.
Все школьные годы, благодаря усилиям учителей, я ко всему в школьной программе относился с иронией, скепсисом и старался над всем поглумиться. Что только я не подрисовывал портретам великих наших учёных и писателей: усы, бороды, синяки, красные носы, очки и рога. Что я подрисовывал обезьянам в учебнике зоологии, говорить не стану. А за то, что я сделал с картиной «Наполеон после отречения», отца вызывали в школу. Я пририсовал Бонапарту щетину, фингал под глазом, кровь из носа, а на полу, возле стула, на котором он сидел, изобразил бутылки из-под водки и пива,. Вдобавок Наполеон в моём варианте описался так, что штаны его были мокры, а под стулом образовалась лужа.
Но к Ленину я всегда относился серьёзно. Не из страха перед учителями и перед неведомой мне тогда мощью государства, а из любви. Над Лениным нельзя было смеяться, как над революцией, войной, хлебом. Я живу давно.
Ленин, который прожил 54 года, поражал. Не возрастом. Он поражал всем. Лермонтов со своими двадцатью шестью и Пушкин с тридцатью семью восхищали и радовали… Но Ленин!
Когда и как прошла, исчезла и кончилась та самая любовь к Ленину, я не помню. Когда стали смешными и трогательными воспоминания о том, как в средних классах школы, читая Куприна или рассказы Чехова, я думал о персонажах: а сколько им ещё осталось до революции, сколько им ещё мучиться и страдать? Когда я смог усмехнуться, вспоминая свои радостные мысли о том, что как же прекрасно, что я родился в СССР, а ведь мог бы родиться в Америке. Вот был бы ужас! Я не помню, как это со мной произошло. Не помню, потому что давно живу.
Но когда я вижу фильм «Мне двадцать лет» или «Застава Ильича» — это как кому больше нравится, когда слышу песню Окуджавы «Я всё равно паду на той, на той единственной гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной» — песню, которую он писал и пел с верой… Мне тут же вспоминается и моя вера, давняя-давняя, древняя-древняя вера, вера, как минимум, в ту фотографию на Дедовом столе.
Когда я родился в 1967 году в городе Кемерово меня принесли из Первого роддома в квартиру стандартной пятиэтажки на улице Валентины Терешковой. Пятиэтажка была так называемая хрущёвка. В квартире, куда меня принесли, было три комнаты. Две занимали Дед, бабушка, родители и родившийся я. А ещё в одной жила горбатая старуха, которая плела коврики из лоскутков. Я её очень боялся. Мы жили, так сказать, с подселением. В той квартире я прожил свои первые шесть лет. О её стенах, запахах, дверях, о соседях, о лестнице подъезда и о дворе того дома мои первые сильные воспоминания.
Валентина Терешкова полетела в космос незадолго до моего рождения. Меньше чем за четыре года до. Она была первая женщина в космосе! В её честь назвали новую улицу молодого города. Но я не помню, чтобы мой первый в жизни дом был новым. Он сразу был старым. Так его построили.
Я заходил в него недавно. Именно в свой подъезд. Да, на многих квартирах новые двери, многие окна у дома пластиковые. Но всё же есть двери и окна, поставленные изначально, до моего рождения. Они такие же, как были. И запах в подъезде тот же. И перила на лестнице, и ящики счётчиков. Я их помню прекрасно! Они такие же, как были. О, как умели строить в эпоху моего рождения! Теперь так не умеют.
Видите, как я давно живу. А изначально эти дома были рассчитаны максимум на сорок лет эксплуатации. При этом, их сразу строили старыми. Парадокс!
Я первые годы прожил на улице лётчика-космонавта Терешковой, учился в школе, которая не носила имя, а боролась за право носить имя Юрия Гагарина, потом победила в этой борьбе, и я гордился. Космонавты Леонов, Титов – вот были мои герои. Союз-Аполлон… Космическая эра!
Космонавты и могучие люди со спутниками или атомом в руках украшали в виде барельефов и мозаичных панно стены зданий, кассовые залы вокзалов, залы ожидания аэропортов, стены столовых и даже автобусных остановок.
Я вполне спокойно мог думать в свои десять лет, что не только могу стать космонавтом, но и полететь на Луну. Да что там на Луну? В далёкий, бескрайний космос!
Правда, учителя объясняли, что для того, чтобы стать космонавтом, необходимо так усердно учиться и быть таким безупречным, что становиться космонавтом не хотелось. Но в том, что мы, наша страна, скоро полетим в неизведанные галактики, у меня сомнений не было. Писатели-фантасты в этом тоже не сомневались. 21 век был так далёк, что казался более фантастическим, чем межгалактические экспедиции. Я прикидывал тогда: сколько мне будет в двухтысячном году? 33 года! О-о-о! Это же просто бесконечно далеко! Кассиопея и Альфа Центавра были гораздо ближе.
Но я так давно живу, что дожил до знания, что никуда далеко мы не полетим. Никогда и никуда. Даже на Марс. Даже снова на Луну…
Я так давно живу, что при мне на моей памяти в Кемерово пустили первый троллейбус. Все хотели на нём прокатиться из-за особого свиста и для того, чтобы подивиться тому, как это чудо почему-то цепко держится за провода своими рогами даже во время маневрирования. Я помню появление двадцать четвёртой Волги, как чуда технической мысли и роскоши. Помню, как этот автомобиль провожали взглядом люди. Никакой Бентли или Роллс ройс даже на улице Магадана или Братска так никто не проводит взглядом, и не почувствует обладателей этих авто совершенно особенными людьми, также как ощущали владельцев двадцать четвертой Волги в эпоху моего раннего детства.
Я так давно живу, что отчётливо, подробно, до щекотания в носу помню запах первой папиной машины — зелёной Нивы. И совсем не помню собственную третью по счёту. И четвертую свою машину тоже не помню.
У родителей был телевизор. Он стоял в углу на длинных ножках. Тот телевизор в чёрно-белом изображении принимал две программы. Тех двух телеканалов вполне хватило, чтобы я увидел и запомнил, ясно-ясно, хоккейную супер серию матчей СССР – Канада. Мне было совсем немного лет. Но разве я не запомнил бы бой Ахиллеса и Гектора, если бы увидел его даже в столь малом возрасте, разве не разглядел бы все детали и нюансы столь великого события? Конечно бы, запомнил и разглядел. Вот и помню, хоть тогда знал цифры ещё не очень хорошо, а писал их и вовсе скверно. Второй номер — Гусев, двадцатый номер – Третьяк, семнадцатый – Харламов… Харламова звали Валерий, как моего папу, и это мне давало чувство сопричастности. Бобби Хал, Бобби Ор, Фил Эспозито – все они запомнились сразу. Всё в том хоккее было важно, как в списке кораблей в Илиаде… Потом было много хоккея, который перестал быть чёрно-белым и стал цветным, но за долгие годы жизни весь он превратился в какое-то мелькание без особых деталей, имён и даже цифр. Просто я живу давно.
В Кемерово моего детства в телевизоре было всего два канала. Я ясно помню мелодии, с которых начинались разные передачи. Не было радостнее музыки, чем та, что звучала перед выпуском мультфильмов, и не было тоскливее и безрадостнее мелодии чем та, что звучала по окончании выпуска прогноза погоды вечерних новостей. Это отчаянно печальная музыка объявляла о том, что день закончился и надо идти спать… Потом, через годы, количество программ стало быстро расти, телевизоры стали сначала цветными, а потом японскими, радость и тоска начали расплываться и уменьшаться. Но я помню абсолютную радость и полную тоску чёрно-белого телевидения.
Я не только жил в эпоху, когда почти в каждой семье самые простые и совсем необразованные люди умели делать фотографии, но и сам умел в полной темноте заправлять плёнку в фото-бачок, умел разводить реактивы и при свете красного фонаря печатать фотографии при помощи фотоувеличителя. Я помню чудо появления лиц на фотобумаге, опущенной в ребристую ванночку с проявителем.
В те незапамятные времена ни у кого из моих родственников, знакомых и одноклассников не было кинокамеры. Я так давно живу, что увидел своё движущееся киноизображение только тогда, когда у меня выросли усы. Знакомый знакомого снял меня на киноплёнку. Помню, как был удивлён и не согласен с увиденным на висящем на стене экране. Помню также и ужас от впервые услышанной записи своего собственного голоса. Этот голос вызвал такое отвращение, что мне захотелось замолчать навеки. Но я так давно живу, что привык и к записи своего голоса, и к своему изображению, и даже стал иногда оставаться ими доволен.
Если я пережил появление видеомагнитофона, как чуда, которое позволило смотреть кино не в кинотеатре в определённое время, а дома, когда заблагорассудится, если я ходил к центральному кемеровскому универсальному магазину, только чтобы полюбоваться на видеомагнитофон и на двухкассетный японский аппарат, которые стоили столько, что смотреть на них через стекло витрины уже было радостью, и дожил до того момента, когда я без всякого сожаления вынес из дома и выбросил на помойку видеомагнитофон последней модели, а также кучу кассет, прекрасно понимая, что даже бомжи на это не позарятся, то зачем мне сейчас вспоминать о фильмоскопе и диафильмах?
Что мне делать с древними моими воспоминаниями об изображении на белой стене, о скрипе колёсика, перематывающего плёнку, о луче, исходящем из фильмоскопа, похожего на маленькую лазерную пушку или на игрушечный гиперболоид инженера Гарина из непонятного и страшного взрослого фильма. Зачем я помню жар от лампы этого аппарата, запах разогретой плёнки, голос мамы или папы, читающий мне то, что я ещё прочесть не мог, написанное ниже картинки, светящейся на стене напротив моей кровати? Зачем я помню даже книжки, которые подкладывали под фильмоскоп? Это же было так давно! Чем для моих детей фильмоскоп отличается от наскальных рисунков или от египетских фресок?
Я помню все четырнадцать диафильмов, которые у меня были. Наизусть. Помню любимый, про мальчика Джельсомино. И нелюбимый – про городок в Табакерке, где молоточки били мальчиков-колокольчиков в механической шкатулке.
С тех пор я видел массу фильмов, пережил видеоманию, когда, даже отказывая себе в чём-то вкусном, я каждый день брал в салоне проката видеокассет кино и не мог насмотреться. Сотни, тысячи кинокартин слились во что-то невнятное за прожитые долгие годы. Но диафильмы не забываются. Это говорит о том, что в древности к искусству подходили серьёзнее и значительнее.
Я не помню большинства просмотренных мною фильмов в кинотеатрах города Кемерово. Но зато я по мню нарисованные афиши возле тех кинотеатров. Нарисованные художниками.
В кинотеатре Космос работал плохой художник. Он рисовал коряво, но очень смешно. Весь автобус или троллейбус смеялся, проезжая мимо Космоса. Жаль, что тех афиш не видели директора музея Орсе. А сколько их было, тех афиш! Каким нужно было быть человеком, чтобы каждую неделю закрашивать свою же живопись новым художеством. А полотна-то были большие! На афишах возле Космоса невозможно было узнать артистов. Зато можно было с удовольствием гадать. Даже Фантомас был неузнаваем. Тот художник определённо отличался мощным, индивидуальным взглядом.
В кинотеатре Юбилейный работал шикарный художник. Его полотна были ярки. Особенно прекрасно ему удавались афиши к индийским фильмам. Какая была эпоха!
По всей стране, в каждом городе, в каждом кинотеатре работали свои мастера. Но это было так давно, что не сохранилось ни тех полотен, ни имён самих художников. Они смыты дождями, сожжены солнцем, и стёрты ветрами долгих лет моей жизни. Только память моя хранит яркие образы тех афиш также тщательно, как хранят национальные галереи и великие музеи бесценные полотна больших и малых голландцев, фламандцев, дивные картины Питера Брейгеля. Имена средневековых художников и их работы сохранились, а имена художников и афиши эпохи моей юности – нет. Я живу очень давно!
Мне довелось пожить во времена, когда мир за пределами Родины был огромен и недосягаем. Он был исключительно литературным и экранным. Англия, Германия, Датское королевство, замок Эльсинор, сам принц Датский и даже Америка находились в Эстонии и Латвии, в те давние времена ещё не за границей. Там же и в Литве жили все киноиностранцы.
Настоящие зарубежные фильмы были редки, их смотрели по нескольку раз не для того, чтобы глубже понять сюжет, а чтобы лучше разглядеть детали быта, одежду, причёски героев, еду, бутылки у них на столе и оценить иностранных женщин на экране. А ещё полюбоваться удивительными машинами и тем, с какой лёгкостью, удовольствием и спокойствием их в иностранных фильмах разбивают.
В том времени меня окружали исключительно те люди, которые никогда не побывали за границей. Нигде. Даже в Монголии. Вся заграница, которую можно было реально потрогать и купить… Не смотреть её чёрно-белую в программе Клуба кинопутешествий, ни в Международной панораме, ни в кино, ни в неведомо как попавших в Кемерово иностранных, затёртых журналах, а заграница реальная, цветная, которую можно было совершенно легально потрогать и даже купить за наши деньги – была в отделах филателии, в прекрасном царстве почтовых марок. Туда можно было приходить разглядывать марки диковинных стран. Их иногда давали посмотреть близко, потрогать. Но и обладатели целых коллекций таких марок никогда и нигде за границей не бывали.
Мой Дед до Берлина не дошёл. Он был ранен раз, и другой, и третий в первые полтора года Великой Отечественной войны под Москвой. Он так и не побывал за пределами Родины. Но я не помню, чтобы он об этом жалел. Не помню, потому что Дед об этом не жалел никогда.
Дед воевал. У него были ордена и медали. Я знал, где они лежат. Мне не возбранялось брать их, рассматривать и даже прикалывать к одежде, правда, без права выноса во двор. Особенно мне нравился маленький серебряный танк на медали За отвагу.
В те давние времена то, что Дед воевал, было делом обычным. Об этом никто не говорил, никто этим не козырял. У всех деды воевали. В каждом подъезде каждого дома обязательно жили мужики, чьи-то деды, которые носили на помятых пиджаках затёртые орденские планки. От дедов часто попахивало перегаром, они сиживали во дворе за столом, играли в домино, карты, шахматы, курили, громко говорили и на весь двор ругались со своими жёнами, чьими-то бабушками, которые звали их домой, высунувшись из окна третьего или четвёртого этажа.
Тех мужиков было много-много. Дед был одним из многих. Он тоже играл в домино, курил, домой не спешил.
Ветераны. Дядьки. Мужики. Деды. Даже сантехник из ЖЭКа, который всё делал плохо, страшно следил в прихожей и туалете своими грязными сапогами – и тот носил орденские планки на своём вечном, засаленном пиджаке. Все они воевали. Они победили в Великой войне.
Но та война была такой великой, что понималась как самое-самое большое историческое событие. Она, как революция, казалась давней-давней, легендарной-легендарной. Поэтому мужики во дворе и Дед не ощущались героями. Герои были другие. Разве можно было представить себе ветеранов Троянской войны или престарелых улан, ветеранов Бородино, сидящими во дворе за домино с чекушечкой и папироской.
Я так давно живу, что помню ветеранов той войны весёлыми, злыми, пьяными и трезвыми, нарядными и грязными, разными… И у меня укоренилось в сознании, в моём видении и понимании, что защитили нашу Родину и победили в Великой Отечественной войне не эти мужики, а прекрасные наши актёры, сыгравшие солдат, офицеров, генералов в любимых фильмах о той войне. Николай Олялин прежде всего.
Не мой Дед, а Олялин бил врага на всех фронтах. Вячеслав Тихонов геройски сражался за Одессу, служил Штирлицом и с боями отступал в одном взводе с Шукшиным, Бурковым и Бондарчуком. В концлагере для военно-пленных голодал Бондарчук, без ног на протезах летал Кадочников, сбивал миссершмидты – Леонид Быков, из Катюши стрелял Олег Даль. Командовал фронтами Михаил Ульянов. А потом во всех ролях во всех своих фильмах актёр Ульянов был для всех маршалом Жуковым. Даже для моего Деда.
Сталин в те давние годы моего детства ощущался, как некий светлый античный бог, который появлялся на экране редко, чтобы сказать что-то божественное. Он медленно ходил, странно, медленно говорил, и было понятно, что, пока он на экране, ничего интересного происходить не будет. Гитлер был всегда мерзким, противным, и, если бы не непостижимое бездонное зло, связанное с ним, даже смешным. Однако в те стародавние времена и над злом умели смеяться. Народное сознание ещё работало, как в былинные времена, и из уст в уста в детских садах и на заводах люди передавали: «Внимание, внимание, говорит Германия, сегодня под мостом поймали Гитлера с хвостом». Теперь же этот фольклорный шедевр ушёл туда, куда уходят забытые частушки и песенки времён Царя Гороха.
Но я так давно живу, что за время моей жизни Сталин перестал быть в сознании тех, кто живёт также долго, как я, античным богом, а стал могучим злом, стал мраком и ужасом, куда более тёмным и бездонным, чем дореволюционные времена в моём школьном сознании.
Николая Олялина и его героев помнят теперь люди, в основном, возраста тех самых ветеранов, которые сидели за домино. То есть теперешнего моего возраста.
Как же я давно живу! Так давно, что помню, как впервые со всей страной смотрел «Иронию судьбы, или С лёгким паром!» Премьеру! Я смотрел этот фильм, как новую, никем прежде не виденную картину. Смотрел, не зная, что случится с героями дальше, не зная наизусть знаменитых фраз, песен и сцен этого кино. И родители не знали. Никто не знал. Я был свидетелем того, как на телеэкране впервые пьяный Ипполит сказал: «Какая гадость, какая гадость эта ваша заливная рыба!»
Герои Иронии судьбы давно младше меня. Во как я давно живу!
Я старше подавляющего количества героев античных мифов, исторических хроник и летописей. Герои великих романов, поэм, пьес и даже опер уже младше меня. Чацкий, Онегин, Пугачёв, граф Монтекристо, мистер Пиквик, Шерлок Холмс и доктор Ватсон, Отелло, Атос и Портос, гоголевские помещики, Чичиков, Обломов, и даже старуха процентщица младше меня. Герои пьес Чехова практически все, кроме Фирса – младше. Я так давно живу, что моими сверстниками становятся король Лир, Фамусов и Городничий. Хотя надолго ли?
Про великих полководцев, писателей, поэтов, которые не прожили так долго, как я, даже говорить не буду.
Я так давно живу, что захватил стародавние времена, в которые сам, один с первого класса ходил в школу. Пешком. Через две проезжих дороги. И сам возвращался. Я проводил без присмотра взрослых очень много времени, забирался на стройки, в карьеры и котлованы, убегал в поля за окраину, лазил на чердаки и крыши, ходил на железнодорожные пути, чтобы подложить под поезд гвоздь или монетку. Я играл во дворе в банки и ножички, плавил свинец, устраивал огненные капельницы из пластиковых бутылок, жевал гудрон, делал взрывчатку из карбида, селитры и порошка для серебряной краски, воровал куски алюминиевого электропровода для того, чтобы делать пульки для рогатки, не думая об электрическом токе. Я стрелял этими пульками в людей, которые стреляли в меня, не боясь за глаза. Чего только я не делал!
Но это было так давно и это была эпоха и страна, где и когда риск, конечно, был, а опасности не было.
В этой эпохе для меня и моих близких всё было взаимосвязано. Преступление было связано с наказанием, закон – с порядком. Демагогия и фальшь имели свои определённые места и назначение. Они были в киножурналах перед началом киносеансов, в газетах, наглядной агитации на стенах школы, поликлиники и прочих учреждений. Для них были построены величественные здания в центре, над зданиями развевались флаги. Всё это было между собой связано и повязано.
Живая жизнь была связана со школьными переменами, тайными делами и замыслами, которые осуществлялись в глубинах школьного двора, играми. Живая жизнь была дома, куда к родителям приходили гости, она была в беседах взрослых за столом, спорах о непонятных Солженицыне и Сахарове. Живая жизнь была в веселье и строгости, в домашних праздниках, скандалах и ругани, в дальних семейных поездках к морю, в моих личных мечтаниях.
Она была в моих первых эротических фантазиях, которые случились так давно, что запомнилась только царица Египта Клеопатра в исполнении Элизабет Тейлор. Я фантазировал о Клеопатре, завидовал Цезарю и Антонию. Разве это не доказывает того, что я давно живу?
Но то, что было в киножурналах, плакатах и учреждениях не было совсем отдельным от живой жизни. Оно отдельным только казалось.
Однажды на первое мая, любимый всеми праздник, мне, как вполне среднему в смысле школьных успехов юноше, дали нести на демонстрации по центральной площади портрет члена Политбюро товарища Пельше Арвида Яновича. Я ответственно это сделал. Как положено. Как все. А после прохождения по площади в школьной колонне я потерялся в толпе, и мне пришлось пойти одному к школе, чтобы сдать портрет. Портрет был наклеен на фанеру. К фанере была прибита тяжёлая деревянная ручка. А кругом после демонстрации шли толпы весёлых людей. Праздник. Мне предстояло пройти почти весь город, так как общественный транспорт в такие праздники не работал. Я и пошёл.
На мосту через узенькую, вонючую, ужасно грязную речку Искитимку, которая течёт в глубоком овраге через город Кемерово, я остановился, чтобы завязать шнурок ботинка. Портрет поставил к перилам, нагнулся к шнурку, но неловко толкнул портрет локтём. Он развернулся и упал с моста. Я быстро метнулся схватить портрет, но не успел. Я видел, как фанерная основа портрета, деревянная ручка и само лицо товарища Пельше пролетели по небольшой дуге и смачно упали в жидкую грязь. С портретом всё было кончено раз и навсегда. Добраться до него не было возможности.
Меня, конечно, ругали в школе, грозили, обещали как-то наказать. Я не оправдывался, я был виноват в утрате имущества. Но когда меньше месяца спустя в конце мая из всех членов Политбюро умер именно товарищ Пельше я почувствовал совсем другую — большую и мистическую вину. А ещё я почувствовал связь всего со всем в том времени. Вот в какие древние эпохи мне удалось пожить.
В цифре года моего рождения есть шестёрка. Я захватил шестидесятые. Эти прекрасные, светлые шестидесятые годы. Меня в младенчестве возили в коляске, она осталась на фотографиях: железная, низкая, на длинной ручке, похожая на культовые автомобили той поры. Это всё, что мне досталось от стиля и романтики шестидесятых годов. Но я всё же был в том времени! Я в нём существовал. Я, в конце концов, в нём родился. Со мной вместе, рядом, появлялись не свет стихи Ахмадулиной, песни Окуджавы и Высоцкого, культовые фильмы и книги.
Двадцатый век тогда был в самом прекрасном своём состоянии и не чувствовал своего неизбежного окончания. Он только наивно думал и фантазировал о нём.
Стэнли Кубрик снял «Космическую одиссею 2001 года» в 1968 году. Как это смешно! Он снял этот фильм, когда мне был один год от роду. То есть я жил во времена наивного представления о 21 веке. Кубрик нафантазировал 21 век в далёком космосе, но 11 сентября 2001 года даже представить себе не мог. Он создал в своём кино космический корабль, которого нет и не будет никогда. Но если бы ему тогда показали Айпод или смартфон, он бы, наверное, упал в обморок.
Я так давно живу, что Миллениум был для меня чем-то далёким, 21 век фантастическим. Теперь же Миллениум вспоминается как что-то давнее, как смешной рубеж, за которым наивно ощущались таинственные чудеса, а в реальности оказались ужасы, к которым те, кто живёт больше или также много, как я, успели привыкнуть, хотя и продолжаем удивляться. Однако, при нас родились и выросли люди, которые не удивляются в 21 веке ничему…
Кстати моя рука иногда, заполняя какой-нибудь документ, нет-нет да и сама собой, по старой памяти, выводит «тысяча девятьсот…» вместо «две тысячи…». Во, как давно я живу!
Мои руки из чудесных и неумелых, из тех, ногти пальцев которых было подстригать сродни ювелирному искусству, превратились в умелые и ловкие, в гибкие и неутомимые. Не помню как, неуловимо для внимания и зрения руки мои поросли волосами, стали сначала уверенными, а потом достаточно сильными, чтобы обнять жену, взять на руки своего первого ребёнка… А вот теперь они такие… Теперь они не столько сильные, как твёрдые, не столько неутомимые, как терпеливые, не столько ловкие, как преданные и верные… Не столько красивые, как выразительные. Однако чудесными они перестали быть давным-давным давно. Я давно живу.
Да что там говорить про изменения рук, ног и физиономии, про появление седины и о подсчёте искусственных зубов во рту?!
То, что я живу давно доказывает прежде всего то, что я долго, долго жил в чудесном мире, которого лишился безвозвратно, как человек, изгнанный из рая. Я говорю не о мире детства, ни о юности, ни о канувшем 20 веке, а о мире, из которого я с таким восторгом и радостью вырвался в тот, которым живу сейчас.
Я говорю о мире, в который не вернуться никогда, и который я вспоминаю с невероятной нежностью. Благо, я прожил в нём пока ещё большую и длинную часть своей полувековой жизни.
Это был мир, в котором писатели и поэты находились только в книжных магазинах, библиотеках, книжных шкафах, и непосредственно в самих книгах. Артисты и режиссёры существовали в театрах на сцене, и на экранах кинотеатров. Музыканты были только на пластинках и записях, в динамиках, наушниках и очень редко на концертах в свете ярких прожекторов. Журналисты были в газетах, журналах в радио и телевизоре. Всё и все в моей жизни были на своих понятных местах. Врачи – в поликлиниках, пилоты – в кабинах самолётов, учёные – в лабораториях, шахтёры – в шахтах, дворники – во дворе. А я между всем этим жил в мире учёбы, поисков, сомнений, дружбы, любви, большого количества иллюзий, ужасных переживаний и прочего, и прочего…
В том моём мире писатели, чьи книги покупали и читали, книги, которых давали друг другу, которых обсуждали, были людьми особенной удивительной породы. В каждом их слове я жаждал слышать смысл и не сомневался в том, что всё, всё, всё писателем в книге продумано и не случайно.
Я не мог себе представить, как это человек… Просто человек… Может взять и написать книгу! Книга!… Это же… Это же книга!!!
Если книга мне не нравилась, я, скорее, был готов ругать себя за свои глупость и неготовность понять писателя. Если кино мне виделось скучным, тягучим, тоскливым и неинтересным, перегруженным символами или совсем наоборот, я корил себя за неспособность воспринять и полюбить то, что сделали удивительные люди, которые знают как и умеют делать кино. Даже производственные фальшивые или нравоучительные советские фильмы всё равно внушали почтение к тайне самого чуда под названием кино, особенно если в них играли любимые артисты. Как хотелось оправдать их участие в том или ином фильме, найти смысл. Я сердился прежде всего на себя, если не мог этого смысла найти или выдумать.
Всё равно, в любом случае, люди, которые могли написать книгу, пусть даже ту, которую никто не покупает, люди, которые могли снять кино, пусть даже никому не интересное, в том моём мире не могли признаваться дураками и бездарями. Им находилось оправдание, они понимались, как талантливые, но нечестные, вынужденные делать то, что им не хочется, или же, наоборот, как слишком умные и поэтому никому не нужные.
Труднее всего мне было в том моём мире в театре. Там я страдал сильнее всего. Мне не нравилось практически всё. И даже любимые киноактёры на сцене театра мне казались неестественными и плохими. В театре за невозможность понять и принять происходящее на сцене я сердился на себя строже, чем в кино и в библиотеке.
Лучше всего было с музыкой. С записями и пластинками. Я слушал в основном иностранные.
В том утерянном мире было очень хорошо. Даже непонятный мне театр сам по себе был таинственным явлением и делом, а стало быть – был прекрасен. Кинематограф, даже со скучными и неинтересными фильмами – прекрасен. Книги – тем более. А писатели, режиссёры, артисты и музыканты были безусловно чудесными и отдельными людьми.
Я, сомневающийся в себе, не сомневался в искусстве. Я, недовольный своими умственными и понятийными возможностями, часто ощущал свою ущербность, но жил в прекрасном мире, наполненном восхитительным и непостижимым.
И вдруг этот мир кончился! Навсегда!
На театральной сцене появился мой спектакль, в книжном магазине, в библиотеке, в книжном шкафу появилась моя книга, а на экране – кино с моим участием… Журналисты сошли ко мне из газет, радио и экранов. Чудесный мир рухнул. Остались на месте врачи, пилоты, учёные, шахтёры, дворники. А я?
Я познал написание книги. Узнал её анатомию, прошёл путь от пролога к эпилогу и оказался в мире по ту сторону книжного шкафа. А ещё я встретился с книгоиздателями, книгопродавцами, но главное, я встретился с писателями…
Мои спектакли вместе со мной оказались на сцене, а я оказался за кулисами и узнал, как делается и как работает театр.
Мало того, мне стало известно, кто, как и зачем делает кино.
Какие тектонические сдвиги я пережил, какие чертоги рухнули, какие пространства вывернулись наизнанку! Это невозможно описать, не хватит времени. Я так давно живу, что впереди осталось не так много.
Утратив рай, в котором живут читатели, зрители, слушатели, осознав всю безвозвратность его и всю его красоту, я по той причине, что уже долго живу с другой стороны сцены, экрана и книжного шкафа, научился беречь границы этого рая и упорно учусь не огорчать, не обижать, но и не оставлять без пристального внимания тех, кто там, в читательско-зрительском мире обитает.
В тот рай мне уже не вернуться. Даже если я куплю билет и усядусь среди настоящих зрителей, я всегда буду немножко агентом и шпионом иного мира. Мира служебных входов, кулис, гримёрных, съёмочных павильонов, рукописей и издательств. Даже если пойду на балет или в оперу, в которых ничего не смыслю и не знаю, как они делаются… Просто так получилось, что я теперь уже знаком с дирижёрами, баритонами, первыми и прочими скрипками, с балеринами и балетмейстерами. Ужас!
Да, ужас! Но хотел бы я обратно? Туда? Ну честно?… То, что это невозможно, я понимаю! Но хотел бы?… Не скажу. Я уже давно живу так, как живу. Потому что вообще живу давно.
А возраст? Что возраст?… О нём много не скажешь. Себя анализировать – дело трудное и не входит в число моих любимых занятий.
Однако, какие-то признаки того, что пол века — это всё же не средний возраст я в себе нахожу. Например…
Отчётливо помню, потому что это было совсем недавно, мне нравилось убедительно и точно ругать то, что мне не нравилось. В этом я был хорош, искромётен, сердит, остроумен. Верил в пользу своего недовольства и негодования. Теперь же я наоборот радуюсь, когда есть за что хвалить. Когда кино, спектакль, книга, человек, делающий искусство даёт возможность сказать ему искренние слова восхищения и благодарности.
Раньше я радовался своей правоте, точности быстрой оценки, прозорливости и умению дать верный плохой прогноз. Теперь же я радуюсь, когда ошибаюсь в прогнозах, когда оказываюсь не прав в своей скорой оценке, когда человек опровергает моё неверное, скоропалительное, а порой предвзятое впечатление, опровергает своей глубиной и подлинностью. Что это со мной? Неужели признаки возраста?
Во мне определённо стало меньше ревности. Удивляюсь тому, что хорошо начал относиться к успеху других. Иногда успехам других радуюсь. Не всегда. Но уже могу. Я довольно спокойно узнал, а потом без истерик принял тот факт, что не все должны меня любить. Что это? Старею?
Кого спросить?
Тех, кто уже перевалил за пятьдесят, спрашивать бесполезно. Они называют меня юнцом и всем своим видом утверждают, что за пятидесятью будет всё только ещё лучше. Хочу им в этом верить. Но только в этом.
Спросить, не старею ли я, тех, кто живёт не так долго, как я? Нет, не буду. Не хочу.
Спросить ровесников? Но у них должны быть такие же, как у меня вопросы.
Некого спрашивать! Только родителей. Но родителей про свой возраст спрашивать неправильно.
Определённо могу сказать, что моя сегодняшняя память ведёт себя странно. Она не справляется с тем, что я живу давно. Шутит со мной память. С какого-то момента я стал путать координаты прожитых событий. То, что было давно, кажется недавним или наоборот.
Первая моя дочь Наташа по всем ощущениям родилась давно. В 1995 году. Давно… В том же году вышел фильм «Крепкий орешек 3». А он кажется свежим. Странно! Может это потому, что дочь была первая, а «Крепкий орешек» третий? Трудно сказать.
Ремонт дома кажется делали недавно, а куртка любимая стала маловата в поясе и ощущается купленной давно, хотя всё наоборот.
Машину страхую раз в год, кажется, что страхую как-то уж очень часто. Прямо-таки зачастил со страховкой. А вот с друзьями вижусь редко. Максимум раз в два месяца. Максимум.
Это тоже всё признаки возраста? Не знаю.
Да! И ещё я за последние лет восемь что-то устал думать о смерти. Думаю о ней и думаю. Никому об этом не говорю. Не знаю, как сказать. Вижу, и остальные думают, но тоже помалкивают. Похоже, как и я, не могут найти слов.
А действительно, как сказать об этом? Кто знает, как говорить о смерти? Я лично не знаю.
Если честно, я и думать о ней не умею. Думаю и понимаю, что не умею думать о смерти. Если бы сумел, если бы научился, то было бы, наверное, не так утомительно и страшно.
Просто, когда я думаю о смерти, я всегда думаю только о жизни. Иначе не получается. Я думаю о том, чего у меня не будет. То есть, о всём том, что у меня есть теперь. Думаю о том, что не будет меня со всем тем, что мною прожито и нажито за столь долгую жизнь. Такие вот дела.
Очень надеюсь что там, за рубежом в полвека научусь думать о смерти меньше. Или само-собой получится о ней думать меньше. Посмотрим. Хорошо, что сейчас смог это сказать и сформулировать. Стало легче. Правда.
Однако, я про возраст говорить совсем не хотел. Я хотел сказать исключительно о том, что живу давно. Я на этом настаиваю. Утверждаю. Я живу давно!
И вот мой последний аргумент на эту тему. Последний на сегодня.
Я так давно живу, что не помню, чтоб меня не было. Я не могу вспомнить, чтобы меня не было… Мне кажется, что я был всегда.опубликовано econet.ru
P.S. И помните, всего лишь изменяя свое сознание - мы вместе изменяем мир! © econet
Источник: https://econet.ua/
Понравилась статья? Напишите свое мнение в комментариях.Экология жизни. Психология: Соответствовать такому поведению необычайно трудно. Это тяжелая работа. К тому же супруги...
16.04.2025 7166Экология потребления: Близится к окончанию самый строгий пост в году. Уже на этой неделе нас ожидает праздник...
17.04.2025 6868Экология жизни. Психология: В этой статье Андрей Курпатов отвечает на на вопросы как избавиться от депрессии и...
16.04.2025 6712Экология здоровья. Состояние иммунитета во многом зависит от работы ЛИМФАТИЧЕСКОЙ СИСТЕМЫ. Плохое самочувствие,...
17.04.2025 6414Экология жизни. Психология: Эти люди вырастают очень одинокими. Их никто не знает близко. Потому что они всегда...
17.04.2025 6240
Евгений, я очень многое УЗНАЛ (не понял, или вперые распознал, а...), сравнивая Ваши ощущения со своими на эту же тему... Очень во многом опознал сходство и своих оценок и отношений... Но одно из первых добавлений, какие проблеснули во мне, - это удивление от того, что мне в общественном транспорте... стали уступать место... Я был и удивлен и... просто в восторге... Не потому, что я такой хороший и могу ехать сидя, а потому, что я как-то впервые понял две вещи: что я тоже живу очень давно, но и, еще лучше, - что, оказывается, есть МНОГО порядочных, вежливых, сочувствующих МОЛОДЫХ людей...
ОтветитьДобавить комментарий